Пресса о фонде
"Артхроника", № 8, 2006 г.
Эрик Булатов: "Именно за границей я ощутил себя русским художником"
В Третьяковке открылась ретроспектива художника, который уже вошел в историю русского искусства XX века. Он давно живет на Западе, и почти все его работы тоже находятся там. Парадокс, но факт. О том, почему так сложилось, и о своем творчестве Эрик Булатов рассказывает КАРЕ МИСКАРЯН.
Почему в конце 1980-х вы уехали на Запад?
В Цюрихе, в Кунстхалле, прошла первая в моей жизни персональная выставка, которая имела большой успех. Затем она переехала в Центр Помпиду, Лондон, Амстердам... Я поехал в Америку, где на меня посыпались приглашения от разных галерей. Впервые в жизни у меня появилась возможность зарабатывать на жизнь непосредственно своим творчеством. Раньше мы с Олегом Васильевым для заработка занимались детской иллюстрацией, и на это уходило по полгода. А тут оказалось, что я весь год могу заниматься своим делом. Поэтому я решил воспользоваться этой возможностью. Надо было только выбрать галерею. Совершенно ничего в этом не понимая, буквально наугад я что-то выбрал, и мы поехали в Нью-Йорк. Это ни в коем случае не была эмиграция. Поэтому у меня никогда не было комплекса эмигранта и той проблемы, которая возникает у большинства наших художников, уехавших на Запад. Они едут туда сами, без приглашения, едут, чтобы что-то доказать, победить. Мне ничего этого делать было не надо.
Почти тридцать лет жизни на Западе повлияли на вас как на человека и художника?
Нет, это не могло особо повлиять на мое мировоззрение. Потому что все-таки, когда я там оказался, оно уже сформировалось. Если бы я был молодым художником, то, возможно, что-то принципиально изменилось бы, а в моем случае — нет. Изменился материал, с которым я работал, потому что его я черпаю из своей жизни. Правда, человек с возрастом тоже меняется, независимо от того, уезжает он куда-то или нет. На это влияют и его жизненный опыт, и окружающая жизнь. Но эти изменения нельзя назвать принципиальными. Даже, я бы сказал, наоборот: в каком-то смысле именно за границей я невероятно четко и ясно ощутил себя русским художником, о чем никогда раньше не задумывался. Понял, насколько мои мозги и сознание сформированы русской культурой. Всегда, когда я на что-то натыкаюсь, я понимаю, что думаю и вижу таким образом, к которому меня приучила русская культура. Это касается и литературы, и музыки, и изобразительного искусства. Я это вижу и по другим нашим уехавшим художникам, которые, кстати, часто этого не осознают, думая, что там они стали совсем другими. Но, как правило, этих художников и не впустят никогда в то же американское искусство. Не потому, что не признают, — просто для западных людей они все равно будут русскими художниками. Именно потому, что я себя ощущаю русским художником, я особенно остро чувствую, что я — художник европейский. В Европе мне свободно и комфортно, поэтому живу я в Париже, а не в Нью-Йорке.
Чем же таким европейский художник отличается от американского?
Нет вообще европейских художников. Есть итальянские, французские, немецкие. А мы — русские художники — часть этой европейской культуры. Не подражая никому, не стараясь никуда пристроиться, а именно оставаясь самими собой. Только в этом качестве мы и нужны там. Я не думаю, что в этом случае речь идет о какой-то социальной тематике или литературности, которые традиционно приписывают русским.
Повлияла ли как-нибудь на ваше искусство советская эстетика?
Я не знаю, может быть. Это виднее со стороны. Я себя никогда советским художником не считал — просто это было мое время, которое я пытался выразить, моя жизнь. Как ее от себя оторвешь?
Сейчас для вас так же важен социальный подтекст?
Сейчас не совсем так, как раньше. Когда я приехал на Запад — да. Я пытался даже выразить ту социальную ситуацию, которую здесь застал. Потому что главной моей темой является свобода, и я думаю, что человеческая свобода в принципе невозможна ни в каком социальном пространстве.
А когда вы уезжали, вы верили, что найдете эту свободу на Западе?
Художник там был свободнее, чем здесь, это вне сомнения. Здесь была диктатура политическая. Но там — диктатура рынка. Она более гуманна, но все равно очень опасна. Здесь в советское время идеологическая диктатура была настолько явной и настолько бесчеловечной, что ее легко было отторгнуть. Кто хотел — отторгал. Рыночная же идеология предлагает много всяких нужных и полезных вещей. С детства в человеке здесь подспудно воспитывается сознание, что главная цель — приобретать и получать от этого наслаждение. Больше ничего. И это очень опасная штука. В конце концов это должно привести к саморазрушению общества.
Как же в этом обществе потребления эволюционировало ваше социальное искусство?
На выставке в Третьяковке это видно, потому что там мои последние работы.
Вы часто в них комментируете концептуальную поэзию Всеволода Некрасова.
Это не комментарии. То, что я сейчас делаю, — ни в коем случае не иллюстрации к стихам. В моих картинах некрасовское слово — как бы мое слово. Отношение к слову — тоже серьезная проблема, которой я занимаюсь в ее визуальном воплощении. Потому что слово — это не только смысл и звук, но и предмет, который живет в пространстве. Это слово объясняет, дает образ моего существования и жизни. В сущности, моей темой было и остается сознание людей. В моих советских работах характер слов и пространства был другой. Когда я делал картины, в чем там был для меня смысл? Не в том, чтобы выразить свое опасение, ненависть или восхищение советской властью. Упаси бог! Что мне казалось самым важным в той ситуации? Наша жизнь, пространство нашего существования, которое было совершенно деформировано идеологией. Эта идеология пыталась деформировать и наше сознание. И у нее получалось. Потому что мы в нее были погружены с детства и незаметно для себя воспринимали как что-то нормальное. И именно то, что это изуродованное ненормальное пространство воспринималось как нормальное, и было проблемой моего искусства. Точнее, ненормальность этой нормы.
А сейчас?
И сейчас я работаю с сознанием через слово, поскольку слово и есть язык нашего сознания. И для меня очень важно, чтобы визуальный образ не нуждался в литературном комментарии, поэтому я использую только кириллицу. Казалось бы — глупость, если живешь в Европе. Но я вижу, что это не так, потому что получается, что иностранцу, который не понимает этих слов, легче увидеть картину — работает она или не работает. Картина должна воздействовать сразу, эмоционально, независимо от смысла слов. Тогда уже зритель может спросить: «А что там такое написано?» А русскому человеку сразу понятно, что там написано, и ему труднее определить, держится ли образ за счет визуального или визуальное просто прилагается к слову.
Что вам нравится в современном русском искусстве, а что нет?
Мне нравится активность, которая тут есть. Не нравится, что искусством управляют кураторы и искусствоведы. Конечно, здесь копируют ситуацию на Западе. Но там ведь и больше выбор — галерей, музеев. И вообще у людей свободнее сознание. А здесь все сковывается диктатом искусствоведов по принципу «кто не с нами, тот против нас». Еще мне нравится, что в России возникает какое-то подобие рынка, чего раньше совершенно не было. Появляется поколение богатых молодых людей, которые действительно начинают разбираться в искусстве, покупать его. Правда, то, что происходит сейчас на русских торгах Sotheby's, не совсем нормально. Нельзя сказать, что эти вещи именно столько стоят — они же покупаются нашими богатыми людьми, а не западными музеями. И явно видно, что искусство стало в России востребованным. Еще несколько лет назад говорили, что оно не нужно никому. Неправда. Возьмите хотя бы мою выставку в Третьяковке. Это же очень сложная вещь — собрать картины по всему миру; требуются колоссальные затраты, энергия. И выставка состоялась благодаря фонду «Екатерина». Несколько лет назад такое было совершенно невозможно. Зрители тоже не все понимают в современном искусстве, но хотят понимать и ходят на выставки. И надо с уважением относиться к тем, кто не понимает, но хочет понимать. А иначе у нас вечно будут Глазуновы и Шиловы.
Есть такое мнение, что нонконформизм был порождением советской системы и не имеет отношения ни к первому авангарду, ни к актуальному искусству.
Не согласен. По моему пути видно, насколько все это связано с традицией. То, чем занималось наше поколение, нельзя выхватить из общего потока времени.
Откуда вы черпали информацию о том, что происходит за «железным занавесом»?
Были же всякие репродукции. И книжки, и даже выставки. Но тогда же, где-то в середине 1960-х годов, я всерьез задумался о том, что никакое искусство, каким бы замечательным оно ни было, не поможет ничего сказать о моей собственной жизни, о том, что меня окружает. Потому что об этом никто ничего не сказал. И ты будешь смотреть на что-то уже сделанное и репродуцировать ту жизнь, которая создала то искусство. Искусство — одноразовое действие. Оно создано определенной реальностью и именно эту реальность отражает. Собственно искусство — это остановленное мгновение, и два раза его не остановишь. Ты просто невольно будешь делать репродукцию того времени. И собственно говоря, это и стало решающим моментом для меня.
И тогда вам пришла идея использовать слова?
Все началось с железнодорожных плакатов. Они всегда производили на меня очень сильное впечатление. Я ездил на дачу, и на всех станциях мелькали эти плакаты. А поп-арт помог осознать, что к такой вот нормативной эстетике нужно отнестись абсолютно безразлично, хотя не могу сказать, что кто-то конкретно из поп-арта на меня повлиял. Он скорее стал освобождающим моментом. Именно эта нормативность не давала возможности заговорить на нормальном языке, на котором говорили люди. И не только мне. Нас было трое, мы держались друг за друга — Олег Васильев, Илья Кабков и я. Илья выбрал для себя бюрократические бумажки, тексты и на них ориентировался. Олег стал работать с почтовыми открытками, я — с железнодорожными плакатами.
Как бы вы сформулировали творческое кредо своего поколения?
За поколение я все-таки не берусь говорить. Думаю, что мы все были очень разные. И то, что нас сводят в единое целое, со временем распадется на отдельные имена. Но есть же группы - импрессионисты, фовисты... А ваше поколение - нонконформисты? Нас объединяет то, что мы не хотели жить и работать по указке или по разрешению советской власти. Это выражало скорее позицию человеческую, чем художественную. Сказать, что нас сближали какие-то общие взгляды на искусство, нельзя. Так что в профессиональном отношении нас объединить не получится. Сейчас уже понятно, что советская власть разлагалась. А тогда было непонятно — и я очень боялся. Мне угрожали. Другим тоже. Но даже в этой ситуации у нас у всех по-разному складывалась жизнь. Я знаю, что многие были как раз очень благополучны — ими интересовались, к ним ходили, о них говорили, их покупали. А ко мне нет. Мной никто особо не интересовался, интерес был только из-за границы.
Насколько для вас важна нынешняя ретроспектива в Москве?
Очень важна. В первую очередь потому, что я русский художник и здесь никто не знает меня. Выросло целое поколение, которое знакомо с моим творчеством только по репродукциям. Это самое страшное! Ведь для меня именно пространственный характер картины имеет первостепенное значение. Когда я был мальчишкой и учился в художественной школе, мне было очень важно увидеть, что делают художники. Я думаю, что и сейчас наверняка найдется кто-то из будущих художников, кому это будет так же важно.